< Prev. Chapter  |  Next Chapter >
Font: 

В течение многих лет Дориан Грей не мог освободиться от влияния этой книги. Вернее говоря, он вовсе не старался от него освободиться. Он выписал из Парижа целых девять экземпляров, роскошно изданных, и заказал для них переплеты разных цветов, - цвета эти должны были гармонировать с его настроениями и прихотями изменчивой фантазии, с которой он уже почти не мог совладать.

Герой книги, молодой парижанин, в котором так своеобразно сочетались романтичность и трезвый ум ученого, казался Дориану прототипом его самого, а вся книга - историей его жизни, написанной раньше, чем он ее пережил.

Passaram-se anos sem que Dorian Gray conseguissE libertar-se da influência deste livro. Ou talvez fosse mais exacto dizer que nunca procurou libertar-se dele. Mandou vir de Paris nada menos que nove enormes brochuras da primeira edição, que mandou encadernar em diferentes cores, de modo a condizerem com os seus diversos estados de espírito e com os volúveis caprichos de um temperamento sobre o qual Lhe parecia, por vezes, ter perdido todo o domínio. O herói, o fantástico jovem parisiense, em quem se casavam de modo tão surpreendente o temperamento romântico e o científico, tornou-se para ele uma espécie de prefiguração de si próprio. E, de facto, era como se todo o livro contivesse a história da sua vida, escrita antes de ele a ter vivido.

В одном Дориан был счастливее героя этого романа. Он никогда не испытывал, и ему не суждено было никогда испытать болезненный страх перед зеркалами, блестящей поверхностью металлических предметов и водной гладью, - страх, который с ранних лет узнал молодой парижанин, когда внезапно утратил свою поразительную красоту. Последние главы книги, в которых с подлинно трагическим, хотя и несколько преувеличенным пафосом описывались скорбь и отчаяние человека, потерявшего то, что он больше всего ценил в других людях и в окружающем мире, Дориан читал с чувством, похожим на злорадство, - впрочем, в радости, как и во всяком наслаждении, почти всегда есть нечто жестокое.

Havia um pormenor em que ele era mais afortunado do que o fantástico herói do romance. Nunca conhecera - nem nunca tivera motivo para conhecer - o terror um tanto grotesco dos espelhos, e das polidas superfícies metálicas, e das águas paradas, que se apoderara do jovem parisiense tão cedo, e que fora causado pela súbita decomposição de uma beleza que outrora havia sido, indubitavelmente, tão extraordinária. Era com um júbilo quase cruel - e, possivelmente, em quase todo o júbilo, como de certo em todo o prazer, há lugar para a crueldade - que Dorian costumava ler esta parte do livro, com o relato verdadeiramente trágico, ainda que um pouco exagerado, da tristeza e do desespero de alguém que perdera aquilo que tanto prezava nos outros e no mundo.

Да, Дориан радовался, ибо его чудесная красота, так пленявшая Бэзила Холлуорда и многих других, не увядала и, повидимому, была ему дана на всю жизнь. Даже те, до кого доходили темные слухи о Дориане Грее (а такие слухи об его весьма подозрительном образе жизни время от времени ходили по всему Лондону и вызывали толки в клубах), не могли поверить бесчестившим его сплетням: ведь он казался человеком, которого не коснулась грязь жизни. Люди, говорившие непристойности, умолкали, когда входил Дориан Грей. Безмятежная ясность его лица была для них как бы смущающим укором. Одно уж его присутствие напоминало им об утраченной чистоте. И они удивлялись тому, что этот обаятельный человек сумел избежать дурного влияния нашего века, века безнравственности и низменных страстей.

É que a beleza deslumbrante que fascinara Basil Hallward, e muitos outros além dele, parecia jamais abandoná-lo. Mesmo aqueles que ouviam dizer as coisas mais perversas acerca dele - de tempos a tempos, corriam por toda a Londres boatos esquisitos sobre o seu estilo de vida, que se tornavam tema de conversa nos clubes -, quando o viam, não podiam acreditar em coisas que o difamassem. O seu semblante era sempre o de alguém que se mantivera impoluto em relação ao mundo. Os homens que diziam grosserias calavam-se quando Dorian Gray entrava na sala. Havia na pureza do seu rosto qualquer coisa que os censurava. A sua simples presença trazia-lhes à memória a inocência que eles haviam conspurcado. Não sabiam como era possível que alguém tão grácil e encantador pudesse ter-se furtado à mácula de uma época que era, ao mesmo tempo, sórdida e sensual.

Часто, вернувшись домой после одной из тех длительных и загадочных отлучек, которые вызывали подозрения у его друзей или тех, кто считал себя таковыми, Дориан, крадучись, шел наверх, в свою бывшую детскую, и, отперев дверь ключом, с которым никогда не расставался, подолгу стоял с зеркалом в руках перед портретом, глядя то на отталкивающее и все более старевшее лицо на полотне, то на прекрасное юное лицо, улыбавшееся ему в зеркале. Чем разительнее становился контраст между тем и другим, тем острее Дориан наслаждался им. Он все сильнее влюблялся в собственную красоту и все с большим интересом наблюдал разложение своей души. С напряженным вниманием, а порой и с каким-то противоестественным удовольствием разглядывал он уродливые складки, бороздившие морщинистый лоб и ложившиеся вокруг отяжелевшего чувственного рта, и норой задавал себе вопрос, что страшнее и омерзительнее - печать порока или печать возраста? Он приближал свои белые руки к огрубевшим и дряблым рукам на портрете - и, сравнивая их, улыбался. Он издевался над этим обезображенным, изношенным телом.

Ao regressar a casa, depois de uma dessas misteriosas e prolongadas ausências que originavam aquelas insólitas conjecturas entre os amigos, ou que julgavam sê-lo, costumava, com frequência, subir silenciosamente até ao quarto trancado, abrir a porta com a chave que trazia agora sempre consigo, e, com um espelho, ficar em frente do retrato que dele fizera Basil Hallward, olhando ora o rosto maligno e envelhecido da tela, ora o jovem rosto formoso que lhe devolvia o sorriso na superfície polida do espelho. A nitidez do contraste estimulava a sua sensação de prazer. Sentia-se cada vez mais enamorado da própria beleza, e cada vez mais interessado na corrupção da sua alma. Costumava perscrutar com um cuidado minucioso, e às vezes com um gozo monstruoso e terrível, as rugas hediondas que vincavam a testa engelhada, ou que contornavam os lábios grossos e sensuais, interrogando-se por vezes quais seriam os mais horríveis: se os estigmas do pecado, ou os da idade. Aproximava as suas mãos brancas das mãos grosseiras e inchadas do retrato, e sorria. Desdenhava do corpo deformado e dos membros enfraquecidos.

Правда, иногда по ночам, когда он лежал без сна в своей благоухающей тонкими духами спальне или в грязной каморке подозрительного притона близ доков, куда он часто ходил переодетый и под вымышленным именем, - Дориан Грей думал о том, что он погубил свою душу, думал с отчаянием, тем более мучительным, что оно было вполне эгоистично. Но такие минуты бывали редко. Любопытство к жизни, которое впервые пробудил в нем лорд Генри в тот день, когда они сидели вдвоем в саду их общего друга Холлуорда, становилось тем острее, чем усерднее Дориан удовлетворял его. Чем больше он узнавал, тем больше жаждал узнать. Этот волчий голод становился тем неутолимее, чем больше он утолял его.

Em noites de insónia, quer nos seus aposentos delicadamente perfumados, quer no quarto sórdido da pequena taberna mal-afamada perto das docas, que, disfarçado e com um nome fictício, tinha por hábito frequentar, havia mesmo momentos em que pensava na ruína que infligira à sua alma, sentindo uma compaixão que era tanto mais pungente por ser totalmente egoísta. Mas momentos como esses eram raros. Aquela curiosidade sobre a vida que Lord Henry fora o primeiro a despertar nele, quando se sentaram juntos no jardim do amigo Basil, parecia aumentar gratificantemente. Quanto mais sabia, mais desejava saber. Ele tinha apetites loucos que se tornavam mais famintos à medida que os saciava.

Однако Дориан не отличался безрассудной смелостью и легкомыслием - во всяком случае, он не пренебрегал мнением общества и соблюдал приличия. Зимой - раза два в месяц, а в остальное время года - каждую среду двери его великолепного дома широко раскрывались для гостей, и здесь самые известные и "модные" в то время музыканты пленяли их чудесами своего искусства. Его обеды, в устройстве которых ему всегда помогал лорд Генри, славились тщательным подбором приглашенных, а также изысканным убранством стола, представлявшим собой настоящую симфонию экзотических цветов, вышитых скатертей, старинной золотой и серебряной посуды. И много было (особенно среди зеленой молодежи) людей, видевших в Дориане Грее тот идеал, о котором они мечтали в студенческие годы, - сочетание подлинной культурности ученого с обаянием и утонченной благовоспитанностью светского человека, "гражданина мира". Он казался им одним из тех, кто, как говорит Данте, "стремится облагородить душу поклонением красоте". Одним из тех, для кого, по словам Готье, и создан видимый мир.

И, несомненно, для Дориана сама Жизнь была первым и величайшим из искусств, а все другие искусства - только преддверием к ней. Конечно, он отдавал дань и Моде, которая на время может осуществить любую фантазию, добившись всеобщего ее признания, и Дендизму, как своего рода стремлению доказать абсолютность условного понятия о Красоте. Его манера одеваться, те моды, которыми он время от времени увлекался, оказывали заметное влияние на молодых щеголей, блиставших на балах в Мэйфере и в клубах ПэллМэлла. Они подражали ему во всем, пытаясь достигнуть такого же изящества даже в случайных мелочах, которым сам Дориан не придавал никакого значения.

Porém, não era verdadeiramente um irresponsável, pelo menos nas suas relações sociais. Uma ou duas vezes por mês durante o Inverno, e todas as noites de quarta-feira durante a temporada, abria ao mundo as portas da sua belíssima casa, e mandava vir os músicos mais aclamados na altura, a fim de deliciarem os convidados com a magia da sua arte. Os seus jantares íntimos, para a organização dos quais contava sempre com as orientações de Lord Henry, eram afamados tanto pela esmerada selecção dos convidados e sua distribuição pelos lugares, como pelo requinte da decoração da mesa, com seus delicados arranjos sinfónicos de flores exóticas, e toalhas bordadas, e a baixela antiga de ouro e prata. Havia mesmo muitos homens, particularmente os muito jovens ainda, que viam, ou imaginavam que viam, em Dorian Gray a concepção exacta do modelo com que frequentemente haviam sonhado no tempo de estudantes em Eton ou Oxford: o modelo em que deviam coexistir a verdadeira cultura do erudito e toda a graça, distinção e urbanidade de um cidadão mundano. Comparavam-no àqueles de quem Dante diz que procuravam "tornar-se perfeitos pela adoração da beleza." Tal como Gautier, era alguém para quem o mundo visível existia,.

E, sem dúvida, para ele a Vida era, em si mesma, a primordial, a mais grandiosa de todas as artes, e, por isso mesmo, todas as outras artes pareciam ser os preparativos para a Vida. A moda, que torna a verdadeira extravagância momentaneamente universal, e o dandismo, que, a seu modo,

Дориан весьма охотно занял то положение в обществе, какое было ему предоставлено по достижении совершеннолетия, и его радовала мысль, что он может стать для Лондона наших дней тем, чем для Рима времен императора Нерона был автор "Сатирикона". Но в глубине души он желал играть роль более значительную, чем простой "arbiter elegantiarum" у которого спрашивают совета, какие надеть драгоценности, как завязать галстук или носить трость. Он мечтал создать новую философию жизни, у которой будет свое разумное обоснование, свои последовательные принципы, и высший смысл жизни видел в одухотворении чувств и ощущений.

é uma tentativa de afirmar a absoluta modernidade da beleza, não deixavam de exercer sobre ele o seu fascínio. O modo de vestir e os ademanes especiais que por vezes adoptava tinham acentuada influência nos jovens peraltas dos bailes de Mayfair, e das janelas dos clubes de Pall Mall, que o copiavam em tudo, tentando reproduzir o encanto ocasional das suas graciosas, embora para ele apenas meio sérias, afectações.

Культ жизни чувственной часто и вполне справедливо осуждался, ибо люди инстинктивно боятся страстей и ощущений, которые могут оказаться сильнее их, и, как мы знаем, свойственны и существам низшим. Но Дориану Грею казалось, что истинная природа этих чувств еще до сих пор не понята и они остаются животными и необузданными лишь потому, что люди всегда старались их усмирить, не давая им пищи, или убить страданием, вместо того чтобы видеть в них элементы новой духовной жизни, в которой преобладающей чертой должно быть высокоразвитое стремление к Красоте.

De facto, embora estivesse disposto a aceitar o lugar que lhe foi oferecido, quase de imediato, quando atingiu a maioridade, e até sentisse um prazer subtil ante a ideia de que podia ser de facto para a Londres do seu tempo o que o autor do Satyricon fora para a Roma imperial de Nero, intimamente, porém, desejava ser algo mais do que um mero arbiter elegantiarum, do que ser consultado sobre a melhor maneira de pôr uma jóia, ou fazer o nó a uma gravata, ou andar com uma bengala. Procurava elaborar um novo projecto de vida, que teria fundamentos filosóficos próprios e uma regulamentação de princípios, e encontrar na espiritualização dos sentidos a sua consumação mais sublime.

Оглядываясь на путь человечества в веках, Дориан не мог отделаться от чувства глубокого сожаления. Как много упущено, сколько уступок сделано - и ради какой ничтожной цели! Бессмысленное, упрямое отречение, уродливые формы самоистязания и самоограничения, в основе которых лежал страх, а результатом было вырождение, безмерно более страшное, чем так называемое "падение", от которого люди в своем неведении стремились спастись. Недаром же Природа с великолепной иронией всегда гнала анахоретов в пустыню к диким зверям, давала святым отшельникам в спутники жизни четвероногих обитателей лесов и полей.

Да, прав был лорд Генри, предсказывая рождение нового гедонизма, который должен перестроить жизнь, освободив ее от сурового и нелепого пуританства, неизвестно почему возродившегося в наши дни. Конечно, гедонизм этот будет прибегать к услугам интеллекта, но никакими теориями или учениями не станет подменять многообразный опыт страстей. Цель гедонизма - именно этот опыт сам по себе, а не плоды его, горькие или сладкие. В нашей жизни не должно быть места аскетизму, умерщвляющему чувства, так же как и грубому распутству, притупляющему их. Гедонизм научит людей во всей полноте переживать каждое мгновение жизни, ибо и сама жизнь - лишь преходящее мгновение.

O culto dos sentidos tem sido frequentemente, e muito justamente, condenado, dado que os homens sentem um natural instinto de terror em relação às paixões e às sensações que parecem ser mais fortes do que eles, e de que têm a consciência de partilhar com formas de vida inferiores. Mas era evidente para Dorian Gray que a verdadeira natureza dos sentidos nunca fora compreendida, e que permaneceram indomáveis e animalescos unicamente porque o mundo procurara submetê-los pela abstinência ou matá-los pela flagelação, em vez de procurar transformá-los em elementos de uma nova espiritualidade, em que um elevado instinto de beleza seria a característica dominante. Ao relembrar o percurso do homem ao longo da história, assediava-o um sentimento de perda. Tanta renúncia! E para tão ínfimo propósito! Ocorreram loucas rejeições deliberadas, formas monstruosas de autoflagelação e de rejeição de si mesmo, com origem no medo, e cujo resultado foi uma degradação infinitamente mais terrível do que a degradação imaginada, a que, por ignorância, se tentara fugir E a Natureza, na sua espantosa ironia, forçava o anacoreta a alimentar-se com os animais selvagens do deserto, e ao eremita dava os animais do campo por companhia.

Кто из нас не просыпался порой до рассвета после сна без сновидений, столь сладкого, что нам становился почти желанным вечный сон смерти, или после ночи ужаса и извращенной радости, когда в клетках мозга возникают видения страшнее самой действительности, живые и яркие, как всякая фантастика, исполненные той властной силы, которая делает таким живучим готическое искусство, как будто созданное для тех, кто болен мечтательностью? Всем памятны эти пробуждения. Постепенно белые пальцы рассвета пробираются сквозь занавески, и кажется, будто занавески дрожат. Черные причудливые тени бесшумно уползли в углы комнаты и притаились там. А за окном среди листвы уже шумят птицы, на улице слышны шаги идущих на работу людей, порой вздохи и завывания ветра, который налетает с холмов и долго бродит вокруг безмолвного дома, словно боясь разбудить спящих, но все же вынужден прогнать сон из его пурпурного убежища. Одна за другой поднимаются легкие, как вуаль, завесы мрака, все вокруг медленно обретает прежние формы и краски, и на ваших глазах рассвет возвещает окружающему миру его обычный вид. Тусклые зеркала снова начинают жить своей отраженной жизнью. Потушенные свечи стоят там, где их оставили накануне, а рядом - не до конца разрезанная книга, которую вчера читали, или увядший цветок, вчера вечером на балу украшавший вашу петлицу, или письмо, которое вы боялись прочесть или перечитывали слишком часто. Ничто как будто не изменилось. Из призрачных теней ночи снова встает знакомая действительность. Надо продолжать жизнь с того, на чем она вчера остановилась, и мы с болью сознаем, что обречены непрерывно тратить силы, вертясь все в том же утомительном кругу привычных стереотипных занятий. Иногда мы в эти минуты испытываем страстное желание, открыв глаза, увидеть новый мир, преобразившийся за ночь, нам на радость, мир, в котором все приняло новые формы и оделось живыми, светлыми красками, мир, полный перемен и новых тайн, мир, где прошлому нет места или отведено место весьма скромное, и если это прошлое еще живо, то, во всяком случае, не в виде обязательств или сожалений, ибо даже в воспоминании о счастье есть своя горечь, а память о минувших наслаждениях причиняет боль.

Именно создание таких миров представлялось Дориану Грею главной целью или одной из главных целей жизни; и в погоне за ощущениями, новыми и упоительными, которые содержали бы в себе основной элемент романтики - необычайность, он часто увлекался идеями, заведомо чуждыми его натуре, поддаваясь их коварному влиянию, а затем, постигнув их сущность, насытив свою любознательность, отрекался от них с тем равнодушием, которое не только совместимо с пылким темпераментом, но, как утверждают некоторые современные психологи, часто является необходимым его условием.

Sim, deveria haver, como profetizara Lord Henry, um novo hedonismo que recriasse a vida e a salvasse desse austero e sombrio puritanismo que, curiosamente, está de novo em voga nos nossos dias. Deveria ter, obviamente, o apoio da inteligência, sem, no entanto, aceitar teoria ou sistema que implicasse o sacrifício de qualquer género de experiência apaixonada. O seu objectivo deveria ser mesmo a própria experiência, e não os frutos da experiência, por muito doces ou amargos que fossem. Do ascetismo, que enfraquece os sentidos, bem como da vil devassidão, que os insensibiliza, nada haveria de saber. Deveria, contudo, ensinar o homem a concentrar-se nos momentos da vida, visto ela ser um breve momento.

Não somos poucos os que às vezes acordamos antes do alvorecer, quer após uma daquelas noites sem sonhos que quase nos fazem enamorar pela morte, quer numa daquelas noites de horror e disforme alegria, quando pelas câmaras do cérebro esvoaçam fantasmas, mais terríveis do que a própria realidade, e o instinto, com aquela vida intensa que nos espreita em todos os bizarros grotescos, e que confere à arte gótica a sua duradoura vitalidade, arte essa que, como podemos imaginar, é especificamente a arte dos que têm as mentes perturbadas pelo mal do devaneio. Pálidos dedos penetram, trémulos, pelas cortinas. Em negras formas fantásticas, sombras mudas rastejam para os recantos do quarto e aí se encolhem. Ouve-se lá fora a restolhada dos pássaros por entre as folhas, ou o rumor dos homens que vão para o trabalho, ou ainda o murmúrio e o gemido do vento a descer as colinas, ou a vaguear em redor do silêncio da casa como se receasse despertar os que dormem, mesmo quando é forçoso fazer sair o sono da sua púrpura gruta.

Ergue-se véu após véu da névoa ténue e sombria, e as coisas retomam gradualmente as formas e as cores, e vemos a madrugada a refazer o mundo na sua forma primeva. Os pálidos espelhos recuperam sua vida mímica. Os castiçais apagados encontram-se onde os deixáramos, e a seu lado está o livro de estudo a que não se cortaram todas as páginas, ou a flor armada que havíamos usado no baile, ou a carta que receáramos ler, ou que fora lida vezes sem conta. Nada nos parece alterado. Das sombras irreais da noite regressa a vida real que conhecíamos. Temos de a retomar no ponto em que a havíamos deixado, e então assalta-nos uma sensação terrível da necessidade de uma energia permanente na invariável ronda extenuante dos hábitos estereotipados, ou um anseio desmedido por uma hipotética manhã em que os nossos olhos acordem para um mundo renovado nas trevas para nosso prazer, um mundo em que as coisas tomem novas formas e novas cores, e que tenha mudado, ou tenha outros segredos, um mundo em que o passado seja ínfimo ou mesmo inexistente, ou que não sobreviva, pelo menos sob qualquer forma consciente de dever ou remorso, pois que até a lembrança da alegria traz amargura, e as recordações do prazer trazem mágoas.

Одно время в Лондоне говорили, что Дориан намерен перейти в католичество. Действительно, обрядность католической религии всегда очень нравилась ему. Таинство ежедневного жертвоприношения за литургией, более страшного своей реальностью, чем все жертвоприношения древнего мира, волновало его своим великолепным презрением к свидетельству всех наших чувств, первобытной простотой, извечным пафосом человеческой трагедии, которую оно стремится символизировать. Дориан любил преклонять колена на холодном мраморе церковных плит и смотреть, как священник в тяжелом парчовом облачении медленно снимает бескровными руками покров с дарохранительницы или возносит сверкающую драгоценными камнями дароносицу, похожую на стеклянный фонарь с бледной облаткой внутри, - и тогда ему хотелось верить, что это в самом деле "panis caelestis", "хлеб ангелов". Любил Дориан и тот момент, когда священник в одеянии страстей господних преломляет гостию над чашей и бьет себя в грудь, сокрушаясь о грехах своих. Его пленяли дымящиеся кадильницы, которые, как большие золотые цветы, качались в руках мальчиков с торжественносерьезными лицами, одетых в пурпур и кружева. Выходя из церкви, Дориан с интересом посматривал на темные исповедальни, а иногда подолгу сидел в их сумрачной тени, слушая, как люди шепчут сквозь ветхие решетки правду о своей жизни.

A criação de tais mundos afigurava-se a Dorian Gray como o verdadeiro objectivo, ou um dos verdadeiros objectivos, da vida, e, na busca de sensações que fossem simultaneamente novas e deliciosas, e possuíssem aquele elemento de novidade que é tão essencial ao romanesco, adoptava frequentemente certos estilos de pensamento que ele sabia serem estranhos à sua natureza, entregava-se às suas subtis influências, e, depois de lhes ter realmente apreendido o significado e satisfeito a sua curiosidade intelectual, abandonava-os com aquela singular indiferença que não é incompatível com um temperamento apaixonado e que, de facto, na opinião de certos psicólogos modernos, chega a ser sua condição.

Correu uma vez o boato de que ele iria ingressar no catolicismo, e era verdade que tinha sido sempre atraído pelo ritual da Igreja de Roma.

O sacrifício quotidiano, realmente mais impressionante do que todos os sacrifícios do mundo antigo, emocionava-o, tanto pela extraordinária rejeição da evidência dos sentidos como pela simplicidade primitiva dos seus elementos, e o eterno pathos da tragédia humana que pretendia simbolizar. Adorava ajoelhar-se no frio pavimento de mármore, observando o sacerdote, na sua casula pesada e sumptuosa, a afastar lentamente e com mãos brancas o véu do tabernáculo, ou a elevar bem alto a custódia em forma de lanterna, cravejada de jóias e contendo aquela pálida hóstia que, por vezes, pensamos ser de facto o panis celestis, o pão dos anjos, ou, com os paramentos da Paixão de Cristo, partir a hóstia no cálice, batendo no peito em contrição dos seus pecados. Os turíbulos fumegantes, que meninos de ar grave, vestidos de renda e escarlate, balouçavam no ar como grandes flores douradas, exerciam nele um misterioso fascínio. Ao dirigir-se para a saída, costumava olhar admirado para os negros confessionários, e desejava poder sentar-se na vaga obscuridade do interior de um deles para escutar os homens e as mulheres a segredarem, através da rede gasta, a verdadeira história das suas vidas.

Однако Дориан понимал, что принять официально те или иные догматы или вероучение значило бы ставить какой-то предел своему умственному развитию, и никогда он не делал такой ошибки; он не хотел считать своим постоянным жилищем гостиницу, пригодную лишь для того, чтобы провести в ней ночь или те несколько ночных часов, когда не светят звезды и луна на ущербе. Одно время он был увлечен мистицизмом, его дивным даром делать простое таинственным и необычайным, и всегда сопутствующей ему сложной парадоксальностью. В другой период своей жизни Дориан склонялся к материалистическим теориям немецкого дарвинизма, и ему доставляло своеобразное удовольствие сводить все мысли и страсти людские к функции какой-нибудь клетки серого вещества мозга или белых нервных волокон: так заманчива была идея абсолютной зависимости духа от физических условий, патологических или здоровых, нормальных или ненормальных! Однако все теории, все учения о жизни были для Дориана ничто по сравнению с самой жизнью. Он ясно видел, как бесплодны всякие отвлеченные умозаключения, не связанные с опытом и действительностью. Он знал, что чувственная жизнь человека точно так же, как духовная, имеет свои священные тайны, которые ждут открытия.

Он принялся изучать действие различных запахов, секреты изготовления ароматических веществ. Перегонял благовонные масла, жег душистые смолы Востока. Он приходил к заключению, что всякое душевное настроение человека связано с какими-то чувственными восприятиями, и задался целью открыть их истинные соотношения. Почему, например, запах ладана настраивает людей мистически, а серая амбра разжигает страсти? Почему аромат фиалок будит воспоминания об умершей любви, мускус туманит мозг, а чампак развращает воображение? Мечтая создать науку о психологическом влиянии запахов, Дориан изучал действие разных пахучих корней и трав, душистых цветов в пору созревания их пыльцы, ароматных бальзамов, редких сортов душистого дерева, нарда, который расслабляет, ховении, от запаха которой можно обезуметь, алоэ, который, как говорят, исцеляет душу от меланхолии.

Mas nunca caiu no erro de impedir o curso do seu desenvolvimento intelectual com a aceitação formal de qualquer credo ou sistema, ou de confundir uma casa de habitação com uma estalagem, que serve apenas para se passar uma noite, ou algumas horas de uma noite em que não há estrelas e a Lua se ausenta para nova gestação. O misticismo, com o seu mágico poder de tornar insólitas as coisas banais do nosso quotidiano, e o misterioso antinomianismo que parece sempre acompanhá-lo, atraíram-no durante um tempo, e durante um tempo voltou-se para as doutrinas materialistas do movimento do Darwinismts alemão, encontrando um prazer singular em descobrir as origens dos pensamentos e das paixões dos homens em alguma pequena célula perlada do cérebro, ou algum nervo branco do corpo, deleitando-se com a noção de que o espírito depende totalmente de determinadas condições físicas, mórbidas ou saudáveis, normais ou doentes. Todavia, como já foi afirmado antes, nenhuma teoria da vida lhe parecia importante, quando comparada com a própria vida. Tinha a plena consciência de quão estéril é toda a especulação intelectual, quando dissociada da acção e da experimentação. Sabia que os sentidos têm, em não menor grau do que a alma, os seus mistérios espirituais a revelar.

Был в жизни Дориана и такой период, когда он весь отдавался музыке, и тогда в его доме, в длинной зале с решетчатыми окнами, где потолок был расписан золотом и киноварью, а стены покрыты оливковозеленым лаком, устраивались необыкновенные концерты: лихие цыгане исторгали дикие мелодии из своих маленьких цитр, величавые тунисцы в желтых шалях перебирали туго натянутые струны огромных лютней, негры, скаля зубы, монотонно ударяли в медные барабаны, а стройные, худощавые индийцы в чалмах сидели, поджав под себя ноги, на красных циновках и, наигрывая на длинных дудках, камышовых и медных, зачаровывали (или делали вид, что зачаровывают) больших ядовитых кобр и отвратительных рогатых ехидн. Резкие переходы и пронзительные диссонансы этой варварской музыки волновали Дориана в такие моменты, Когда прелесть музыки Шуберта, дивные элегии Шопена и даже могучие симфонии Бетховена не производили на него никакого впечатления. Он собирал музыкальные инструменты всех стран света, даже самые редкие и старинные, какие можно найти только в гробницах вымерших народов или у немногих еще существующих диких племен, уцелевших при столкновении с западной цивилизацией. Он любил пробовать все эти инструменты. В его коллекции был таинственный "джурупарис" индейцев РиоНегро, на который женщинам смотреть запрещено, и даже юношам это дозволяется лишь после поста и бичевания плоти; были перуанские глиняные кувшины, издающие звуки, похожие на пронзительные крики птиц, и те флейты из человеческих костей, которым некогда внимал в Чили Альфонсо де Овалле, и поющая зеленая яшма, находимая близ Куцко и звенящая удивительно приятно. Были в коллекции Дориана и раскрашенные тыквы, наполненные камешками, которые гремят при встряхивании, и длинный мексиканский кларнет, - в него музыкант не дует, а во время игры втягивает в себя воздух; и резко звучащий "туре" амазонских племен, - им подают сигналы часовые, сидящие весь день на высоких деревьях, и звук этого инструмента слышен за три лье; и "тепонацли" с двумя вибрирующими деревянными языками, по которому ударяют палочками, смазанными камедью из млечного сока растений; и колокольчики ацтеков, "иотли", подвешенные гроздьями наподобие винограда; и громадный барабан цилиндрической формы, обтянутый змеиной кожей, какой видел некогда в мексиканском храме спутник Кортеца, Бернал Диац, так живо описавший жалобные звуки этого барабана.

Дориана эти инструменты интересовали своей оригинальностью, и он испытывал своеобразное удовлетворение при мысли, что Искусство, как и Природа, создает иногда уродов, оскорбляющих глаз и слух человеческий своими формами и голосами.

Однако они ему скоро надоели. И по вечерам, сидя в своей ложе в опере, один или с лордом Генри, Дориан снова с восторгом слушал "Тангейзера", и ему казалось, что в увертюре к этому великому произведению звучит трагедия его собственной души.

E, por isso, passou a estudar os perfumes e os segredos do seu fabrico, destilando óleos de odor intenso e queimando resinas aromáticas do Oriente. Descobriu que todo o estado de espírito tinha o seu equivalente na vida sensorial, e resolveu descobrir a sua verdadeira relação, querendo saber o que conteria o olíbano que nos tornava místicos, e o âmbar-gris que nos atiçava as paixões, e as violetas que despertavam lembranças de amores passados, e o almíscar que perturbava o cérebro, e ainda a champaca que afectava a imaginação, e tentando repetidas vezes elaborar uma verdadeira psicologia dos perfumes e avaliar as várias influências das raízes odoríferas, e das flores de perfumados pólens, ou dos bálsamos aromáticos, e das madeiras escuras e fragrantes, do nardo indiano que provoca náuseas, da hovénia que enlouquece os homens, e dos aloés que, dizem, são capazes de expulsar da alma a melancolia. Noutra altura, dedicou-se inteiramente à música, e, numa enorme sala de gelosias, com o tecto pintado a ouro e vermelhão e de paredes lacadas verde-azeitona, costumava organizar originais concertos, em que arrebatados ciganos arrancavam de pequenas cítaras músicas desenfreadas, ou solenes tunisinos de xales amarelos desferiam as cordas tensas de monstruosos alaúdes, enquanto negros sorridentes batiam monotonamente em tambores de cobre, e, acocorados sobre tapetes escarlates, esguios indianos de turbante sopravam longas flautas de junco ou metal, e encantavam, ou fingiam que encantavam, grandes cobras-capelo e horrendas víboras curnudas. As pausas abruptas e as dissonâncias estridentes da müsica bárbara faziam-no vibrar às vezes, quando a graça de Schubert, e a beleza melancólica de Chopin, e até as poderosas harmonias de Beethoven eram ignoradas pelos seus ouvidos. Coleccionava os mais exóticos instrumentos provenientes de todos os cantos do mundo,.encontrados quer nos túmulos de nações desaparecidas, quer entre as poucas tribos selvagens que sobreviveram ao encontro com as civilizações ocidentais, e adorava tocar-lhes e experimentá-los. Possuía os misteriosos furuparis dos índios do rio Negro, que estão vedados aos olhos das mulheres, e que mesmo os jovens só podem ver depois de submetidos a jejuns e flagelações, e os potes de barro dos peruanos que contêm o piar agudo das aves, e as flautas de ossos humanos, como as que Alfonso de Ovalle ouviu no Chile, e os sonoros jaspes verdes que existem perto de Cuzco e emitem uma nota de singular doçura. Possuía ainda cabaças cheias de seixos que chocalhavam quando sacudidas, o longo clarim dos mexicanos, onde o tocador não sopra, mas aspira o ar, o estridente ture das tribos da Amazónia, que é tocado por sentinelas alcandoradas o dia inteiro em altas árvores, e que se podem ouvir, segundo dizem, a uma distância de três léguas, o teponazili, que tem duas línguas de madeira vibrantes e que é percutido com paus untados com uma goma elástica obtida do suco leitoso de plantas, os sinos yotl dos astecas, que se penduram em cachos como uvas, e um enorme tambor cilíndrico, coberto com as peles de grandes serpentes, como o que Bernal Diaz viu quando entrou com Cortez no templo mexicano, e de cujo som lúgubre nos deixou uma descrição tão vívida. O exotismo destes instrumentos fascinava-o, sentindo um prazer especial ao pensar que a Arte, tal como a Natureza, tem os seus monstros, coisas de formas grosseiras e vozes hediondas. No entanto, passado algum tempo, cansou-se deles, e passou a ocupar o seu camarote na Ópera, quer sozinho, quer na companhia de Lord Henry, ouvindo extasiado o Tannhauser e vendo no prelúdio dessa magnífica obra de arte uma apresentação da tragédia da sua própria alma.

Затем у него появилась новая страсть: драгоценные камни. На одном балемаскараде он появился в костюме французского адмирала АнндеЖуайез, и на его камзоле было нашито пятьсот шестьдесят жемчужин. Это увлечение длилось много лет, - даже, можно сказать, до конца его жизни. Он способен был целые дни перебирать и раскладывать по футлярам свою коллекцию. Здесь были оливковозеленые хризобериллы, которые при свете лампы становятся красными, кимофаны с серебристыми прожилками, фисташковые перидоты, густорозовые и золотистые, как вино, топазы, карбункулы, пламенноалые, с мерцающими внутри четырехконечными звездочками, огненнокрасные венисы, оранжевые и фиолетовые шпинели, аметисты, отливавшие то рубином, то сапфиром. Дориана пленяло червонное золото солнечного камня, и жемчужная белизна лунного камня, и радужные переливы в молочном опале. Ему достали в Амстердаме три изумруда, необыкновенно крупных и ярких, и старинную бирюзу, предмет зависти всех знатоков.

Дориан всюду разыскивал не только драгоценные камни, но и интереснейшие легенды о них. Так, например, в сочинении Альфонсо "Clericalis Disciplina" упоминается о змее с глазами из настоящего гиацинта, а в романтической истории Александра рассказывается, что покоритель Эматии видел в долине Иордана змей "с выросшими на их спинах изумрудными ошейниками".

Numa ocasião, passou a interessar-se pelo estudo das jóias, e apareceu num baile de máscaras fantasiado de Anne de Joyeuse, almirante de França, com um vestido coberto de quinhentas e sessenta pérolas. Este interesse subjugou-o durante anos, e pode dizer-se mesmo que nunca o deixou. Passava frequentemente um dia inteiro a acomodar e a tornar a acomodar nos estojos as diversas pedras que coleccionara, como o crisoberílio verde-azeitona que toma a cor vermelha à luz da chama, o cimofânio com seu veio de prata parecendo arame, o peridoto cor de pistácio, topázios róseos e amarelo-vinho, carbúnculos de um escarlate flamejante com trémulas estrelas de quatro raios, cinamonos cor de fogo, espinelas violetas e cor de laranja, e ametistas com suas camadas alternadas de rubi e safira. Adorava o ouro-rubro da hematite, e o branco-pérola da selenite, e o arco-íris fragmentado da opala leitosa. Mandou vir de Amesterdão três esmeraldas de tamanho invulgar e de cor intensa, e tinha uma turquesa de la vieille roche que era cobiçada por todos os entendidos.

В мозгу дракона, как повествует Филострат, находится драгоценный камень, "и если показать чудовищу золотые письмена и пурпурную ткань, оно уснет волшебным сном, и его можно умертвить".

По свидетельству великого алхимика Пьера де Бонифаса, алмаз может сделать человека невидимым, а индийский агат одаряет его красноречием. Сердолик утишает гнев, гиацинт наводит сон, аметист рассеивает винные пары. Гранат изгоняет из человека бесов, а от аквамарина бледнеет луна. Селенит убывает и прибывает вместе с луной, а мелоций, изобличающий вора, теряет силу только от крови козленка.

Descobriu também fantásticas histórias de jóias. No Clericalis Disciplina de Afonso mencionava-se uma serpente com olhos de jacinto autêntico, e na história lendária de Alexandre, o conquistador de Emátia, conta-se que ele encontrou no vale do Jordão cobras com colares de esmeraldas verdadeiras que lhes cresciam no dorso. Havia uma pedra preciosa no cérebro do dragão, conta-nos Filostrato, e ao mostrarem-lhe letras douradas e uma túnica escarlate o monstro podia cair num sono mágico e ser morto. Segundo o grande alquimista Pierre de Boniface, o diamante tornava um homem invisível e a ágata-da-índia tornava-o eloquente. A cornalina aplacava a ira, o jacinto provocava sono e a ametista dissipava os vapores do vinho. A granada expulsava os demónios e o hidrópico roubava a cor à Lua.

Леонард Камилл видел извлеченный из мозга только что убитой жабы белый камень, который оказался отличным противоядием. А безоар, который находят в сердце аравийского оленя, - чудодейственный амулет против чумы. В гнездах каких-то аравийских птиц попадается камень аспилат, который, как утверждает Демокрит, предохраняет от огня того, кто его носит.

A slenite crescia e minguava com a Lua, e o meloceu, que descobre os ladrões, só podia ser influenciado pelo sangue de cabrito. Leonardus Camillus viu uma pedra branca extraída do cérebro de um sapo recém-morto e que era um antídoto contra o veneno.

В день своего коронования король цейлонский проезжал по улицам столицы с большим рубином в руке. Ворота дворца пресвитера Иоанна "были из сердолика, и в них был вставлен рог ехидны - для того, чтобы никто не мог внести яда во дворец".

O bezoar, que foi encontrado no coração do cervo árabe, era um amuleto que curava a peste. Nos ninhos dos pássaros árabes havia as aspilotas que, segundo Demócrito, protegiam do fogo quem as usasse.

На шпиле красовались "два золотых яблока, а в них два карбункула - для того, чтобы днем сияло золото, а ночью - карбункулы". В странном романе Лоджа "Жемчужина Америки" рассказывается, что в покоях королевы можно было увидеть "серебряные изображения всех целомудренных женщин мира, которые гляделись в красивые зеркала из хризолитов, карбункулов, сапфиров и зеленых изумрудов". Марко Поло видел, как жители Чипангу кладут в рот своим мертвецам розовые жемчужины. Существует легенда о чудище морском, влюбленном в жемчужину. Когда жемчужина эта была выловлена водолазом для короля Перозе, чудище умертвило похитителя и в течение семи лун оплакивало свою утрату. Позднее, как повествует Прокопий, гунны заманили короля Перозе в западню, и он выбросил жемчужину. Ее нигде не могли найти, хотя император Анастасий обещал за нее пятьсот фунтов золота.

А король малабарский показывал одному венецианцу четки из трехсот четырех жемчужин - по числу богов, которым этот король поклонялся.

Na cerimónia da sua coroação, o rei de Ceilão percorreu a cavalo as ruas da cidade levando na mão um enorme rubi. As portas do palácio do Preste João eram feitas de sardónica, com o corno da víbora cornuda embutido, a fim de não poder entrar homem com veneno. Por cima do frontão estavam duas maçãs de ouro com dois carbúnculos, de modo a que brilhasse o ouro durante o dia, e os carbúnculos durante a noite. No estranho romance de Lodge, Uma Margarida da América, dizia-se que no quarto da rainha se podiam contemplar todas as damas castas do mundo, incrustadas em prata, ao olhar através de belos espelhos de crisólitos, carbúnculos, safiras e verdes esmeraldas. Marco Polo vira as gentes de Zipangu colocarem pérolas rosadas nas bocas dos mortos. Um monstro marinho enamorara-se da pérola que o mergulhador trouxera ao rei Perozes, matara o ladrão e levara sete luas a chorar a sua perda. Quando os hunos atraíram o rei para o grande fosso, ele atirou-a fora - é Procópio que nos conta a história - e jamais foi encontrada, posto que o imperador Anastácio oferecesse por ela cinco quintais de moedas de ouro. O rei do Malabar mostrara a um veneziano um rosário de trezentas e quatro pérolas, cada uma por um deus que adorava.

Когда герцог Валентинуа, сын Александра Шестого, приехал в гости к французскому королю Людовику Двенадцатому, его конь, если верить Брантому, был весь покрыт золотыми листьями, а шляпу герцога украшал двойной ряд рубинов, излучавших ослепительное сияние. У верхового коня Карла Английского на стременах было нашито четыреста двадцать бриллиантов. У Ричарда Второго был плащ, весь покрытый лапами, - он оценивался в тридцать тысяч марок. Холл так описывает костюм Генриха Восьмого, ехавшего в Тоуэр на церемонию своего коронования: "На короле был кафтан из золотой парчи, нагрудник, расшитый бриллиантами и другими драгоценными камнями, и широкая перевязь из крупных лалов". Фаворитки Иакова Первого носили изумрудные серьги в филигранной золотой оправе. Эдвард Второй подарил Пирсу Гэйвстону доспехи червонного золота, богато украшенные гиацинтами, колет из золотых роз, усыпанный бирюзой, и шапочку, расшитую жемчугами. Генрих Второй носил перчатки, до локтя унизанные дорогими камнями, а на его охотничьей рукавице были нашиты двенадцать рубинов и пятьдесят две крупные жемчужины. Герцогская шапка Карла Смелого, последнего из этой династии бургундских герцогов, была отделана грушевидным жемчугом и сапфирами.

Как красива была когда-то жизнь! Как великолепна в своей радующей глаз пышности! Даже читать об этой отошедшей в прошлое роскоши было наслаждением.

Quando o duque de Valentinois, filho de Alexandre VI, visitou Luís XII de França, o seu cavalo ia carregado de folhas de ouro, segundo o relato de Brantôme, e o chapéu tinha fiadas duplas de rubis que faziam um grande resplendor. Carlos de Inglaterra montava a cavalo com estribos suspensos por quatrocentos e vinte e um diamantes. Ricardo II tinha um traje, avaliado em trinta mil marcos, todo coberto de rubis espinélios. Hall contava que Henrique VIII, quando ia a caminho da Torre de Londres antes da sua coroação, levava um gibão lavrado a ouro, o peitilho bordado a diamantes, e outras pedras preciosas, e, pelo pescoço, um boldrié de enormes espinélios. As favoritas de Jaime I usavam brincos de esmeraldas engastadas em filigrana de ouro. Eduardo II deu a Piers Gaveston um arnês de ouro rubro cravejado de jacintos, um colar de rosas de ouro encastoadas em turquesas e um barrete recamado de pérolas. Henrique II usava luvas que lhe chegavam ao cotovelo enfeitadas de jóias, e tinha uma luva de falcoaria cosida com doze rubis e cinquenta e duas grandes pérolas orientais. O chapéu ducal de Carlos, o Temerário, o último duque de Borgonha da sua linhagem, era ornamentado com pérolas em forma de pêra e cravejado de safiras.

Позднее Дориан заинтересовался вышивками и гобеленами, заменившими фрески в прохладных жилищах народов Северной Европы. Углубившись в их изучение, - а Дориан обладал удивительной способностью уходить целиком в то, чем занимался, - он чуть не с горестью замечал, как разрушает Время все прекрасное и неповторимое.

Que requintada fora a vida de outrora! Que deslumbrante em seu fausto e adornos! Até a leitura sobre o luxo devotado aos mortos era maravilhosa.

Сам-то он, во всяком случае, избежал этой участи. Проходило одно лето за другим, и много раз уже расцветали и увядали желтые жонкили, и безумные ночи вновь и вновь повторялись во всем своем ужасе и позоре, а Дориан не менялся. Никакая зима не портила его лица, не убивала его цветущей прелести. Насколько же иной была судьба вещей, созданных людьми! Куда они девались? Где дивное одеяние шафранного цвета с изображением битвы богов и титанов, сотканное смуглыми девами для АфиныПаллады? Где велариум, натянутый по приказу Нерона над римским Колизеем, это громадное алое полотно, на котором было изображено звездное небо и Аполлон на своей колеснице, влекомой белыми конями в золотой упряжи? Дориан горячо жалел, что не может увидеть вышитые для жреца Солнца изумительные салфетки, на которых были изображены всевозможные лакомства и яства, какие только можно пожелать для пиров; или погребальный покров короля Хилперика, усеянный тремя сотнями золотых пчел; или возбудившие негодование епископа Понтийского фантастические одеяния - на них изображены были "львы, пантеры, медведи, собаки, леса, скалы, охотники, - словом, все, что художник может увидеть в природе"; или ту одежду принца Карла Орлеанского, на рукавах которой были вышиты стихи, начинавшиеся словами: "Mada me, je suis tout joyeux", и музыка к ним, причем нотные линейки вышиты были золотом, а каждый нотный знак (четырехугольный, как принято было тогда) - четырьмя жемчужинами.

Дориан прочел описание комнаты, приготовленной в Реймском дворце для королевы Иоанны Бургундской. На стенах были вышиты "тысяча триста двадцать один попугай и пятьсот шестьдесят одна бабочка, на крыльях у птиц красовался герб королевы, и все из чистого золота".

Траурное ложе Екатерины Медичи было обито черным бархатом, усеянным полумесяцами и солнцами. Полог был узорчатого шелка с венками и гирляндами зелени по золотому и серебряному фону и бахромой из жемчуга. Стояло это ложе в спальне, где стены были увешаны гербами королевы из черного бархата на серебряной парче. В покоях Людовика Четырнадцатого были вышиты золотом кариатиды высотой в пятнадцать футов. Парадное ложе польского короля, Яна Собеского, стояло под шатром из золотой смирнской парчи с вышитыми бирюзой строками из Корана. Поддерживавшие его колонки, серебряные, вызолоченные, дивной работы, были богато украшены эмалевыми медальонами и драгоценными камнями. Шатер этот поляки взяли в турецком лагере под Веной. Под его золоченым куполом прежде стояло знамя пророка Магомета.

Depois, desviou a sua atenção para os bordados e para as tapeçarias que faziam as funções de frescos nos aposentos gelados das nações nórdicas da Europa. À medida que ia investigando - ele sempre tivera a extraordinária capacidade para ficar absorvido por qualquer assunto que o interessasse de momento -, quase se entristecia ao pensar na ruína que o Tempo infligia às coisas belas e maravilhosas. Ele, ao menos, fora poupado. A um Verão seguia-se outro Verão, os junquilhos amarelos floriam e murchavam vezes sem conta, as noites de horror repetiam a história da sua vergonha, e ele, todavia, permanecia inalterado. Não havia Inverno que conseguisse desfigurar-lhe o rosto ou tocar na sua viçosa formosura. Como tudo era diferente com as coisas materiais! Para onde se teriam esvanecido? Onde estava a magnífica túnica cor de açafrão que fora feita por raparigas morenas para comprazer Atena e pela qual os deuses haviam pelejado contra os gigantes? E o enorme velário que Nero estendera sobre o Coliseu de Roma, esse gigantesco toldo de púrpura em que estava representado o céu estrelado, e Apolo conduzindo um carro puxado por brancos corcéis de rédeas douradas? Tanto que gostaria de ver as originais toalhinhas lavradas para a mesa do Sacerdote do Sol, em que se ostentavam todos os acepipes, e todas as iguarias invejáveis para um festim, o pano mortuário do rei Chilperico, com as suas trezentas abelhas de ouro, as excêntricas túnicas que provocaram a indignação do bispo do Ponto e em que figuravam leões, panteras, ursos, cães, florestas, fragas, caçadores, tudo o que, em verdade, um pintor pode copiar da natureza, e o traje que Carlos de Orleães usou uma vez, as mangas bordadas com os versos de uma canção que começava "Madame, je suis tout joyeux", o acompanhamento musical da letra lavrado a fio de ouro, e cada nota (quadrada, como era uso na época) formada por quatro pérolas. Leu a descrição de um quarto no palácio de Reims, preparado para uso da rainha Joana de Borgonha, decorado com mil trezentos e vinte e um papagaios bordados e brasonados com as armas do rei, e quinhentas e sessenta e uma borboletas com as asas igualmente ornamentadas com as armas da rainha, tudo lavrado a ouro. Catarina de Médicis mandara fazer para si uma cama de viúva, de veludo negro polvilhado de crescentes e sóis. As cortinas eram de damasco lavrado com coroas e grinaldas de folhas sobre fundo de ouro e prata, e franjas de pérolas nas orlas, e a cama estava num quarto decorado com filas de divisas da rainha recortadas em veludo negro sobre tecido de prata. Luís XIV tinha nos seus aposentos cariátides de quinze pés de altura e bordadas a ouro. O leito real de Sobieski, rei da Polónia, era feito de brocado de ouro de Esmirna, bordado de turquesas com versículos do Corão. Os suportes eram de prata dourada, ricamente cinzelada, e profusamente incrustada de medalhões de esmalte e jóias. Fora trazido do arraial turco perto de Viena, e o estandarte de Maomé estivera aprumado sob o dourado cintilante do seu dossel.

В течение целого года Дориан усердно коллекционировал самые лучшие, какие только можно было найти, вышивки и ткани. У него были образцы чудесной индийской кисеи из Дели, затканной красивым узором из золотых пальмовых листьев к радужных крылышек скарабеев; газ из Дакки, за свою прозрачность получивший на Востоке названия "ткань из воздуха", "водяная струя", "вечерняя роса"; причудливо разрисованные ткани с Явы, желтые китайские драпировки тончайшей работы; книги в переплетах из атласа цвета корицы или красивого синего шелка, затканного лилиями, цветком французских королей, птицами и всякими другими рисунками; вуали из венгерского кружева, сицилийская парча и жесткий испанский бархат; грузинские изделия с золотыми цехинами и японские "фукусас" золотистозеленых тонов с вышитыми по ним птицами чудесной окраски.

E deste modo, durante um ano inteiro, ele procurou reunir os exemplares mais requintados de lavores têxteis e bordados que conseguia encontrar, adquirindo as delicadas musselinas de Delhi, finamente lavradas com palmas de fio de ouro, e todas pespontadas com asas de escaravelhos irisados, as gazes de Dacca que, pela sua transparência, são designadas no Oriente por «ar tecido», e «água corrente», e «orvalho da noite», exóticos panos estampados de Java, elaborados reposteiros amarelos da China, livros encadernados em cetins de tom castanho-dourado ou em sedas de tons de azul-claro e bordados com fleurs de lys, aves e imagens, véus de lacis bordados a ponto húngaro, brocados da Sicília e pesados veludos de Espanha, lavores da Geórgia com suas moedas douradas, e Foukousas do Japão com seus ouros esverdeados e aves de maravilhosa plumagem.

Особое пристрастие имел Дориан к церковным облачениям, как и ко всему, что связано с религиозными обрядами. В больших кедровых сундуках, стоявших на западной галерее его дома, он хранил множество редчайших и прекраснейших одежд, достойных быть одеждами невест Христовых, ибо невеста Христова должна носить пурпур, драгоценности и тонкое полотно, чтобы укрыть свое бескровное тело, истощенное добровольными лишениями, израненное самобичеваниями. Дориан был также обладателем великолепной ризы из малинового шелка и золотой парчи с повторяющимся узором - золотыми плодами граната, венками из шестилепестковых цветов и вышитыми мелким жемчугом ананасами. Орарь был разделен на квадраты, и на каждом квадрате изображены сцены из жизни пресвятой девы, а ее венчание было вышито цветными шелками на капюшоне. Это была итальянская работа XV века.

Другая риза была из зеленого бархата, на котором листья аканта, собранные сердцевидными пучками, и белые цветы па длинных стеблях вышиты были серебряными нитями и цветным бисером; на застежке золотом вышита голова серафима, а орарь ааткан ромбовидным узором, красным и золотым, и усеян медальонами с изображениями святых и великомучеников, среди них и святого Себастьяна.

Были у Дориана и другие облачения священников - из шелка янтарного цвета и голубого, золотой парчи, желтой камки и глазета, на которых были изображены Страсти Господни и Распятие, вышиты львы, павлины и всякие эмблемы; были далматики из белого атласа и розового штофа с узором из тюльпанов, дельфинов и французских лилий, были покровы для алтарей из малинового бархата и голубого полотна, священные хоругви, множество антиминсов и покровы для потиров. Мистические обряды, для которых употреблялись эти предметы, волновали воображение Дориана.

Tinha também uma paixão especial por vestes eclesiásticas como, aliás, tinha por tudo o que se relacionasse com o serviço religioso. Nas compridas arcas de cedro que ocupavam a galeria da ala oeste da sua casa, guardara grande quantidade de raros e belos exemplares de um autêntico guarda-roupa da Noiva de Cristo, que tem de usar púrpura, jóias e linho fino, a fim de esconder o corpo pálido e macerado, castigado pelo sofrimento que busca para si, e magoado pelas dores que a si mesma inflige. Possuía uma sumptuosa capa de asperges de seda carmesim e damasco de fios de ouro, estampado com um motivo repetido de romãs douradas sobre flores simétricas de seis pétalas e, de cada lado, o motivo de um ananás recamado de aljôfares. Os aurifrígios dividiam-se em painéis que representavam cenas da vida da Virgem, e a coroação da Virgem estava bordada a sedas de várias cores sobre o capelo. Era um trabalho italiano do século xv. Outra capa era de veludo verde com um bordado de folhas de acanto em forma de coração, de onde se prolongavam flores brancas de longos caules, cujos pormenores eram realçados a fio de prata e cristais coloridos. O fecho tinha uma cabeça de serafim bordada em relevo a fio de ouro. Os aurifrígios eram de um tecido adamascado de seda vermelha e ouro, e estavam recamados de medalhões de muitos santos e mártires, entre os quais figurava São Sebastião. Possuía também casulas de seda cor de âmbar, e seda azul e brocado de ouro, e damasco amarelo de seda e pano de ouro, ornamentadas com cenas da Paixão e Crucificação de Cristo, e bordadas com leões e pavões e outros símbolos, dalmáticas de cetim branco e damasco rosa de seda, decoradas com túlipas e golfinhos e fleurs de lys, frontais de altar feitos de veludo carmesim e linho azul, e muitos corporais, toalhas de cálice e sudários. Nos ofícios místicos em que estas coisas se utilizavam, havia algo que Lhe excitava a imaginação.

Эти сокровища, как и все, что собрал Дориан Грей в своем великолепно убранном доме, помогали ему хоть на время забыться, спастись от страха, который порой становился уже почти невыносимым. В нежилой, запертой комнате, где он провел когда-то так много дней своего детства, он сам повесил на стену роковой портрет, в чьих изменившихся чертах читал постыдную правду о своей жизни, и закрыл его пурпурнозолотым покрывалом. По нескольку недель Дориан не заглядывал сюда и забывал отвратительное лицо на полотне. В это время к нему возвращалась прежняя беззаботность, светлая веселость, страстное упоение жизнью. Потом он вдруг ночью, тайком ускользнув из дому, отправлялся в какие-то грязные притоны близ БлуГэйтФилдс и проводил там дни до тех пор, пока его оттуда не выгоняли. А воротясь домой, садился перед портретом и глядел на него, порой ненавидя его и себя, порой жес той гордостью индивидуалиста, которая влечет его навстречу греху, и улыбался с тайным злорадством своему безобразному двойнику, который обречен был нести предназначенное ему, Дориану, бремя.

Через несколько лет Дориан уже не в силах был подолгу оставаться где-либо вне Англии. Он отказался от виллы в Трувиле, которую снимал вместе с лордом Генри, и от обнесенного белой стеной домика в Алжире, где они не раз вдвоем проводили зиму. Он не мог выносить разлуки с портретом, который занимал такое большое место в его жизни. И, кроме того, боялся, как бы в его отсутствие в комнату, где стоял портрет, кто-нибудь не забрался, несмотря на надежные засовы, сделанные по его распоряжению.

É que estes tesouros, bem como tudo o que coleccionava na sua magnífica casa, serviriam de meios de esquecimento, como meios de fugir, por algum tempo, ao medo que às vezes lhe parecia quase grande demais para o poder suportar. Pendurara, com suas próprias mãos, na parede do quarto solitário e trancado onde passara tanto tempo da sua meninice, o terrível retrato, cujas feições em mutação lhe mostravam a verdadeira degradação da sua vida, e que ele ocultara com a colcha púrpura e dourada a servir de cortina. Passavam-se semanas sem lá entrar, esquecia-se daquela pintura hedionda, e recuperava a boa disposição, a sua admirável alegria, a sua entrega apaixonada à simples existência. Mas depois, de repente, havia uma noite em que saía sorrateiramente de casa, dirigia-se para sítios medonhos perto de Blue Gate Fields, e permanecia lá durante dias e dias até que o expulsavam. Quando regressava, sentava-se em frente do retrato, umas vezes abominando-o e abominando-se, mas, outras vezes, cheio daquele orgulho próprio do individualismo que é, em parte, o fascínio pelo pecado, sorrindo com íntimo prazer da sombra disforme que tinha de carregar o fardo que deveria ser seu.

Впрочем, Дориан был вполне уверен, что если кто и увидит портрет, то ни о чем не догадается. Правда, несмотря на отталкивающие следы пороков, портрет сохранил явственное сходство с ним, но что же из этого? Дориан высмеял бы всякого, кто попытался бы его шантажировать. Не он писал портрет, - так кто же станет винить его в этом постыдном безобразии? Да если бы он и рассказал людям правду, - разве кто поверит?

Alguns anos mais tarde, não suportava ausentar-se de Inglaterra, e abandonou a villa de Trouville que partilhava com Lord Henry, assim como a casinha branca, cercada de muros, de Argel, onde tinham passado mais de um Inverno. Detestava separar-se do retrato que já fazia parte da sua vida e, além disso, temia que durante a sua ausência alguém conseguisse ter acesso ao quarto, apesar das complicadas trancas que mandara colocar na porta.

И всетаки он боялся. Порой, когда он в своем большом доме на Ноттингемшайре принимал гостей, светскую молодежь своего круга, среди которой у него было много приятелей, и развлекал их, поражая все графство расточительной роскошью и великолепием этих празднеств, он внезапно, в разгаре веселья, покидал гостей и мчался в Лондон, чтобы проверить, не взломана ли дверь классной, на месте ли портрет. Что, если его уже украли? Самая мысль об этом леденила кровь Дориана. Ведь тогда свет узнает его тайну! Быть может, люди уже и так коечто подозревают?

Estava perfeitamente convencido de que isto nada revelaria a ninguém. Era certo que, debaixo da sordidez e fealdade, o retrato mantinha uma acentuada parecença consigo, mas que poderiam daí concluir? Ele rir se-ia de quem quer que tentasse escarnecer. Não fora ele que o pintara. Que tinha ele a ver com o seu aspecto, por muito desprezível e infame que fosse? Ainda que lhes contasse, iriam acreditar?

Да, он очаровывал многих, но немало было и таких, которые относились к нему с недоверием. Его чуть не забаллотировали в одном вестэндском клубе, хотя по своему рождению и положению в обществе он имел полное право стать членом этого клуба. Рассказывали также, что когда кто-то из приятелей Дориана привел его в курительную комнату Черчиллклуба, герцог Бервикский, а за ним и другой джентльмен встали и демонстративно вышли. Темные слухи стали ходить о нем, когда ему было уже лет двадцать пять. Говорили, что его кто-то видел в одном из грязных притонов отдаленного квартала Уайтчепла, где у него вышла стычка с иностранными матросами, что он водится с ворами и фальшивомонетчиками и посвящен в тайны их ремесла. Об его странных отлучках знали уже многие, и, когда он после них снова появлялся в обществе, мужчины шептались по углам, а проходя мимо него, презрительно усмехались или устремляли на него холодные, испытующие взгляды, словно желая узнать наконец правду о нем.

Дориан, разумеется, не обращал внимания на такие дерзости и знаки пренебрежения, а для большинства людей его открытое добродушие л приветливость, обаятельная, почти детская улыбка, невыразимое очарование его прекрасной неувядающей молодости были достаточным опровержением возводимой на него клеветы - так эти люди называли слухи, ходившие о Дориане.

Apesar de tudo, tinha medo. Por vezes, quando se encontrava na sua casa enorme em Nottinghamshire, recebendo os jovens elegantes da sua categoria social que eram os seus habituais companheiros, e deixando toda a região assombrada com o luxo desregrado e o fausto deslumbrante do seu estilo de vida, abandonava de súbito os convidados e regressava rapidamente a Londres para se certificar de que a porta não havia sido forçada e que o retrato ainda se encontrava no seu lugar. Que aconteceria se fosse roubado? Só de pensar nisso ficava gelado de pavor. Com certeza que, nesse caso, o mundo ficaria a saber o seu segredo. Talvez já o suspeitasse.

Com efeito, embora muitos não resistissem ao seu fascínio, não eram poucos os que dele desconfiavam. Por pouco não foi excluído, por votação, de um clube do West End, a que, por nascimento e posição social, tinha direito de se associar, e contava-se que em certa ocasião, ao ser acompanhado por um amigo até à sala de fumo do Churchill, o duque de Berwick e outro cavalheiro levantaram-se ostensivamente e saíram. Circulavam a seu respeito histórias curiosas depois que ele fez vinte e cinco anos. Corriam boatos de que fora visto envolvido numa rixa com marinheiros estrangeiros num antro abjecto das cercanias de Whitechapel, e que convivia com ladrões e moedeiros falsos, conhecendo mesmo os segredos do seu ofício. As suas inexplicáveis ausências tornaram-se conhecidas de todos e, quando voltava a aparecer em sociedade, os homens cochichavam pelos cantos, ou passavam por ele com um sorriso sardónico, ou fitavam-no com olhar frio e perscrutador, como se pretendessem descobrir o seu segredo.

Однако же в свете было замечено, что люди, которые раньше считались близкими друзьями Дориана, стали его избегать. Женщины, безумно влюбленные в него, для него пренебрегшие приличиями и бросившие вызов общественному мнению, теперь бледнели от стыда и ужаса, когда Дориан Грей входил в комнату.

Ele, é claro, não dava importância a tais insolências e esboçadas desconsiderações, e, na opinião de muitas pessoas, os seus modos francos e afáveis, o encanto do seu sorriso gaiato e a graça infinita daquela maravilhosa juventude que parecia não deixá-lo nunca eram resposta suficiente às calúnias - era assim que as designavam - que circulavam a seu respeito. Notava-se, contudo, que alguns dos que tinham convivido intimamente com ele começaram, passado algum tempo, a evitá-lo. As mulheres que o tinham adorado loucamente, e que por sua causa haviam enfrentado afoitamente toda a censura da sociedade e desafiado as convenções, viam-se empalidecer de vergonha ou horror se Dorian Gray entrava na sala.

Впрочем, темные слухи о Дориане только придавали ему в глазах многих еще больше очарования, странного и опасного. Притом и его богатство до некоторой степени обеспечивало ему безопасность. Общество - по крайней мере, цивилизованное общество - не очень-то склонно верить тому, что дискредитирует людей богатых и приятных. Оно инстинктивно понимает, что хорошие манеры важнее добродетели, и самого почтенного человека ценит гораздо меньше, чем того, кто имеет хорошего повара. И, в сущности, это правильно: когда вас в каком-нибудь доме угостили плохим обедом или скверным вином, то вас очень мало утешает сознание, что хозяин дома в личной жизни человек безупречно нравственный. Как сказал однажды лорд Генри, когда обсуждался этот вопрос, - самые высокие добродетели не искупают вины человека, в доме которого вам подают недостаточно горячие кушанья. И в защиту такого мнения можно сказать многое. Ибо в хорошем обществе царят - или должны бы царить - те же законы, что в искусстве: форма здесь играет существенную роль. Ей должна быть придана внушительная торжественность и театральность церемонии, она должна сочетать в себе неискренность романтической пьесы с остроумием и блеском, так пленяющими нас в этих пьесах. Разве притворство - такой уж великий грех? Вряд ли. Оно - только способ придать многообразие человеческой личности.

Так, по крайней мере, думал Дориан Грей. Его поражала ограниченность тех, кто представляет себе наше "я" как нечто простое, неизменное, надежное и однородное в своей сущности. Дориан видел в человеке существо с мириадом жизней и мириадом ощущений, существо сложное и многообразное, в котором заложено непостижимое наследие мыслей и страстей, и даже плоть его заражена чудовищными недугами умерших предков.

No entanto, estes escândalos segredados só aumentavam, aos olhos de muitos, o seu estranho e perigoso encanto. A sua enorme fortuna era um certificado de confiança. A sociedade, pelo menos a sociedade civilizada, nunca está predisposta a acreditar em tudo o que seja em detrimento daqueles que são simultaneamente ricos e fascinantes. Sente instintivamente que as maneiras são mais importantes do que a moral, e, em sua opinião, a respeitabilidade, por muito grande que seja, tem muito menos valor do que possuir-se um bom chef. E, afinal de contas, não serve de consolação dizerem-nos que o homem que nos ofereceu um péssimo jantar, ou um vinho de má qualidade, tem uma vida privada irrepreensível. As próprias virtudes cardeais não podem resgatar entrées quase frias, como uma vez observou Lord Henry num debate sobre o assunto, e provavelmente haverá muito a dizer em abono da sua opinião. Os cânones da boa sociedade, na verdade, são, ou deveriam ser, os mesmos que os da arte. A forma é-lhe absolutamente essencial. Devia ter a dignidade inerente a uma cerimónia, bem como a sua irrealidade, combinando o carácter insincero de uma peça romântica com o espírito e a beleza que tornam essas peças tão deliciosas para nós. Será a insinceridade assim tão terrível? Creio que não. É simplesmente um método que nos possibilita multiplicar as nossas personalidades.

Дориан любил бродить по холодной и мрачной портретной галерее своего загородного дома и всматриваться в портреты тех, чья кровь текла в его жилах. Вот Филипп Герберт, о котором Фрэнсис Осборн в своих "Мемуарах о годах царствования королевы Елизаветы и короля Иакова" рассказывает, что "он был любимцем двора за свою красоту, которая недолго его украшала". Дориан спрашивал себя: не является ли его собственная жизнь повторением жизни молодого Герберта? Быть может, в их роду какой-то отравляющий микроб переходил от одного к другому, пока не попал в его собственное тело? Уж не подсознательное ли воспоминание о рано отцветшей красоте далекого предка побудило его, Дориана, неожиданно и почти без всякого повода высказать в мастерской Бэзила Холлуорда безумное желание, так изменившее всю его жизнь?

А вот в красном камзоле с золотым шитьем, в украшенной бриллиантами короткой мантии, в брыжах с золотым кантом и таких же манжетах стоит сэр Энтони Шерард, а у ног его сложены доспехи, серебряные с чернью. Какое наследие оставил он своему потомку? Может быть, от этого любовника Джованны Неаполитанской перешли к нему, Дориану, какие-то постыдные пороки? И не являются ли его поступки только осуществленными желаниями этого давно умершего человека, при жизни не дерзнувшего их осуществить?

Дальше с уже выцветающего полотна улыбалась Дориану леди Елизавета Девере в кружевном чепце и расшитом жемчугом корсаже с разрезными розовыми рукавами. В правой руке цветок, а в левой - эмалевое ожерелье из белых и красных роз. На столике около нее лежат мандолина и яблоко, на ее остроносых башмачках - пышные зеленые розетки. Дориану была известна жизнь этой женщины и странные истории, которые рассказывались о ее любовниках. Не унаследовал ли он и какие-то свойства ее темперамента? Ее удлиненные глаза с тяжелыми веками, казалось, глядели на него с любопытством.

De qualquer modo, era essa a opinião de Dorian Gray. Ficava surpreendido com a superficialidade da psicologia daqueles que concebem o Ego do homem como coisa simples, permanente, fidedigna e de essência única. Para ele, o homem era um ser que possui miríades de vidas e de sensações, uma criatura complexa e multiforme que levava dentro de si estranhas heranças de pensamento e paixão, e cuja carne estava contaminada pelas monstruosas doenças dos mortos. Adorava percorrer a fria e lúgubre galeria dos retratos da sua casa de campo e contemplar os vários retratos daqueles cujo sangue corria nas suas veias. Lá estava Philip Herbert, descrito por Francis Osborne nas suas Memórias dos Reinados da Rainha Isabel e do Rei Jaime I, como alguém que era acarinhado pela corte pela formosura de seu rosto, que não o acompanhou por muito tempo. A vida que por vezes levava teria sido a vida do jovem Herbert? Teria algum germe estranho e venenoso transitado de corpo para corpo até ter atingido o seu? Teria sido alguma vaga sensação dessa beleza destruída que o levara, tão de súbito e aparentemente sem motivo, a proferir, no atelier de Basil Hallward, a desvairada súplica que de tal modo modificara a sua vida? De gibão vermelho bordado a ouro, manto ornamentado de jóias, punhos e gola de orlas douradas, ali estava Sir Anthony Sherard, com a armadura negra e prateada aos pés. Qual teria sido o legado deixado por este homem? O amante de Giovanna de Nápoles ter-lhe-ia legado alguma herança de pecado e infâmia? Seriam os seus próprios actos apenas os sonhos que o morto não ousara realizar? Acolá, na tela desbotada, sorria Lady Elizabeth Devereux, com sua touca de gáze, peitilho de pérolas e mangas golpeadas cor-de-rosa. Tinha uma flor na mão direita, e a mão esquerda agarrava um colar esmaltado de rosas brancas e adamascadas. Na mesa ao lado estavam um bandolim e uma maçã. Os seus pequenos sapatos pontiagudos ostentavam grandes rosetas verdes. Conhecia a sua vida e as Histórias fantásticas acerca dos seus amantes. Teria ele herdado algo do seu temperamento?

Ну а что досталось ему от Джорджа Уиллоуби, мужчины в напудренном парике и с забавными мушками на лице? Какое недоброе лицо, смуглое, мрачное, с ртом сладострастножестоким, в складке которого чувствуется надменное презрение. Желтые костлявые руки сплошь унизаны перстнями и полуприкрыты тонкими кружевами манжет. Этот щеголь восемнадцатого века в молодости был другом лорда Феррарса.

А второй лорд Бикингем, товарищ принцарегента в дни его самых отчаянных сумасбродств и один из свидетелей его тайного брака с миссис Фицгерберт? Какой гордый вид у этого красавца с каштановыми кудрями, сколько дерзкого высокомерия в его позе! Какие страсти оставил он в наследство потомку? Современники считали его человеком без чести. Он первенствовал на знаменитых оргиях в Карлтонхаузе. На груди его сверкает орден Подвязки...

Рядом висит портрет его жены, узкогубой и бледной женщины в черном. "И ее кровь тоже течет в моих жилах, - думал Дориан.- Как все это любопытно!"

А вот мать. Женщина с лицом леди Гамильтон и влажными, словно омоченными в вине губами... Дориан хорошо знал, что он унаследовал от нее: свою красоту и страстную влюбленность в красоту других. Она улыбается ему с портрета, на котором художник изобразил ее вакханкой. В волосах ее виноградные листья. Из чаши, которую она держит в руках, льется пурпурная влага. Краски лица на портрете потускнели, но глаза сохранили удивительную глубину и яркость. Дориану казалось, что они следуют за ним, куда бы он ни шел.

Aqueles olhos ovais e de pesadas pálpebras pareciam fitá-lo com curiosidade. E George Willoughby, de cabelo empoado e extravagantes sinais postiços? Tinha um ar tão perverso! Rosto taciturno e moreno, e nos lábios sensuais um trejeito de desdém. Delicados folhos de renda tombavam sobre as mãos descarnadas e amarelas sobrecarregadas de anéis. Fora um peralvilho do século XvIII e, na sua juventude, o amigo de Lord Ferrars. E aquele segundo Lord Beckenham, companheiro de pândegas do Príncipe Regente e uma das testemunhas do casamento secreto com Mrs. Fitzherbert? Que elegante e altivo, com o cabelo castanho anelado e pose arrogante! Que paixões lhe teria legado? Fora considerado um infame no seu tempo. Organizara as orgias da Carlton House. A estrela da Jarreteira cintilava-lhe no peito. A seu lado, via-se o retrato da esposa, uma mulher pálida de lábios finos, vestida de preto. Também o sangue dela circulava no seu corpo. Como tudo lhe parecia estranho! E a sua mãe com um rosto de Lady Hamilton, e os lábios húmidos tingidos de vinho. Sabia o que herdara dela. Herdara a sua beleza e a paixão pela beleza dos outros. Ela ria-se para ele no seu vestido solto de bacante. Tinha folha de vide nos cabelos. O roxo transbordava da taça que estava segurando. Os rosados da tela haviam murchado, mas os olhos eram ainda deslumbrantes no brilho e intensidade da cor. Pareciam segui-lo para onde quer que fosse.

А ведь у человека есть предки не только в роду: они у него есть и в литературе. И многие из этих литературных предков, пожалуй, ближе ему по типу и темпераменту, а влияние их, конечно, ощущается им сильнее. В иные минуты Дориану Грею казалось, что вся история человечества - лишь летопись его собственной жизни, не той действительной, созданной обстоятельствами, а той, которой он жил в своем воображении, покорный требованиям мозга и влечениям страстей. Ему были близки и понятны все те странные и страшные образы, что прошли на арене мира и сделали грех столь соблазнительным, зло - столь утонченным. Казалось, жизнь их каким-то таинственным образом связана с его жизнью.

Porém, na literatura, assim como na própria família, tínhamos antepassados talvez de tipo e temperamento mais semelhantes, e de cuja influência teríamos, por certo, uma percepção mais perfeita. Havia momentos em que toda a história se apresentava a Dorian Gray simplesmente como uma crónica da sua própria vida, não como ele a vivera em acto e circunstância, mas como a sua imaginação lha inventara, como acontecera em seu cérebro e suas paixões. Tinha a sensação de as haver conhecido todas, essas estranhas e terríveis figuras que haviam passado pelo palco do mundo, e que tornaram o pecado tão maravilhoso e o mal tão pleno de subtileza.

Parecia-Lhe que, de modo misterioso, as suas vidas haviam sido a sua própria vida.

Герой увлекательной книги, которая оказала на Дориана столь большое влияние, тоже был одержим такой фантазией. В седьмой главе он рассказывает, как он в обличье Тиберия, увенчанный лаврами, предохраняющими от молнии, сиживал в саду на Капри и читал бесстыдные книги Элефантиды, а вокруг него важно прохаживались павлины и карлики, и флейтист дразнил кадильщика фимиама. Он был и Калигулой, бражничал в конюшнях с наездниками в зеленых туниках и ужинал из яслей слоновой кости вместе со своей лошадью, украшенной бриллиантовой повязкой на лбу. Он был Домицианом и, бродя по коридору, облицованному плитами полированного мрамора, угасшим взором искал в них отражения кинжала, которому суждено пресечь его дни, и томился тоской, 1аейшт у11ае, страшным недугом тех, кому жизнь ни в чем не отказывала. Сидя в цирке, он сквозь прозрачный изумруд любовался кровавой резней на арене, а потом на носилках, украшенных жемчугом и пурпуром, влекомых мулами с серебряными подковами, возвращался в свой Золотой дворец Гранатовой аллеей, провожаемый криками толпы, проклинавшей его, цезаря Нерона. Он был и Гелиогабалом, который, раскрасив себе лицо, сидел за прялкой вместе с женщинами и приказал доставить богиню Луны из Карфагена, чтобы сочетать ее мистическим браком с Солнцем.

O herói do fantástico romance que exercera em sua vida tamanha influência também conhecera essa singular fantasia. No sétimo capítulo, conta como ele, de coroa de louros para não ser fulminado por um raio, se sentara, como Tibério, num jardim de Capri a ler os livros indecorosos de Elephantis, enquanto anões e pavões se passeavam à sua volta e o tocador de flauta zombava do rapaz do incensório, e, como Calígula, embriagara-se com os jóqueis de camisas verdes nas estrebarias e ceara numa manjedoura de marfim com um cavalo de testeira ornamentada de jóias, e, fazendo de Domiciano, vagueara por um corredor forrado de espelhos de mármore, procurando, com olhar desvairado, o reflexo do punhal que havia de pôr termo à sua vida, enfermando de ennui, esse terrível taedium vitae, que se abate sobre aqueles a quem a vida nada recusa, e, por uma límpida esmeralda, observara as rubras carnificinas do Circo e, depois, em liteira de pérolas e púrpura puxada por mulas de ferraduras de prata, fora transportado pela Rua das Romãs até a uma Casa do Ouro, e ouvira aclamarem Nero César à sua passagem, e, agora como Heliogábalo, pintara o rosto de cores várias, e fiara na roca junto com as mulheres, e trouxera a Lua de Cartago, entregando-a ao Sol em místicas núpcias.

Вновь и вновь перечитывал Дориан эту фантастическую главу и две следующих, в которых, как на каких-то удивительных гобеленах или эмалях искусной работы, запечатлены были прекрасные и жуткие лики тех, кого Пресыщенность, Порок и Кровожадность превратили в чудовищ или безумцев. Филиппе, герцог Миланский, который убил свою жену и намазал ей губы алым ядом, чтобы ее любовник вкусил смерть с мертвых уст той, кого он ласкал. Венецианский Пьетро Барби, известный под именем Павла Второго и в своем тщеславии добившийся, чтобы его величали "Формозус", то есть "Прекрасный"; его тиара, стоившая двести тысяч флоринов, была приобретена ценой страшного преступления. Джан Мария Висконти, травивший людей собаками; когда он был убит, труп его усыпала розами любившая его гетера. Цезарь Борджиа на белом коне - с ним рядом скакало братоубийство, и на плаще его была кровь Перотто. Молодой кардинал, архиепископ Флоренции, сын и фаворит папы Сикста Четвертого, Пьетро Риарио, чья красота равнялась только его развращенности; он принимал Леонору Арагонскую в шатре из белого и алого шелка, украшенном нимфами и кентаврами, и велел позолотить мальчика, который должен был на пиру изображать Ганимеда или Гиласа. Эзелпн, чью меланхолию рассеивало только зрелище смерти, - он был одержим страстью к крови, как другие одержимы страстью к красному вину; по преданию, он был сыном дьявола и обманул своего отца, играя с ним в кости на собственную душу. Джанбаттиста Чибо, в насмешку именовавший себя Невинным, тот Чибо, в чья истощенные жилы еврейлекарь влил кровь трех юношей. Сиджизмондо Малатеста, любовник Изотты и сюзеренный властитель РиУ мини, который задушил салфеткой Поликсену, а Джиневре д'Эсте поднес яд в изумрудном кубке; он для культа постыдной страсти воздвиг языческий храм, где совершались христианские богослужения. Изображение этого врага бога и людей сожгли в Риме. Карл Шестой, который так страстно любил жену брата, что один прокаженный предсказал ему безумие от любви; когда ум его помутился, его успокаивали только сарацинские карты с изображениями Любви, Смерти и Безумия. И, наконец, Грифонетто Бальони в нарядном камзоле и усаженной алмазами шляпе на акантоподобных кудрях, убийца Асторре и его невесты, а также Симонетто и его пажа, столь прекрасный, что, когда он умирал на желтой пьяцце Перуджии, даже ненавидевшие его не могли удержаться от слез, а проклявшая его Аталанта благословила его.

Dorian lia vezes sem conta este fantástico capítulo, e também os dois capítulos que se Lhe seguiam, em que, como em estranhas tapeçarias ou em esmaltes habilmente trabalhados, se representavam as formas horrendas e belas daqueles que o vício, e o Sangue e o Tédio haviam transformado em monstros ou loucos, Filippo, duque de Milão, que matou a mulher e lhe pintou os lábios com um veneno escarlate, para que o amante sorvesse a morte do cadáver que acariciava, Pietro Barbi, o Veneziano, conhecido pelo nome de Paulo Segundo, que, devido à sua soberba, procurou assumir o título de Formoso, e cuja tiara, avaliada em duzentos mil florins, foi comprada ao preço de um pecado tremendo, Gian Maria Visconti, que utilizava cães para caçar homens vivos, e cujo cadáver assassinado foi coberto de rosas por uma meretriz que o amara, o Bórgia montado em seu cavalo branco, com o Fratricídio cavalgando ao lado, e o manto manchado com o sangue de Perotto, Pietro Mario, o jovem cardeal-arcebispo de Florença, filho e favorito de Sisto IV, cuja beleza só era igualada pelo deboche, e que recebeu Leonor de Aragão num pavilhão de seda branca e carmesim, cheio de ninfas e centauros, e mandou dourar um rapaz, para que este servisse o banquete como Ganimedes ou Hilas, Ezzelin, cuja melancolia só se curava com o espectáculo da morte, e que tinha paixão pelo vermelho do sangue, assim como outros homens têm pelo vermelho do vinho filho do Demónio, como era vulgarmente designado, trapaceara o pai aos dados quando jogava a própria alma, Giambattista Cibo, que por zombaria adoptou o nome de Inocente e em cujas tórpidas veias um médico judeu infundiu o sangue de três rapazinhos, Sigismondo Malatesta, amante de Isotta e senhor de Rimini, cuja efígie foi queimada em Roma como inimigo de Deus e do homem, e que estrangulou Polyssena com um guardanapo e envenenou Ginevra dEste por uma taça de esmeralda, e que, em homenagem a uma paixão infame, construiu uma igreja pagã para culto cristão, Carlos VI, que amara a mulher do irmão com tal desvario que um leproso o avisara da loucura que o havia de acometer, e, quando o cérebro entrou em delírio, só o acalmavam cartas sarracenas em que figuravam o Amor e a Morte e a Loucura, e, com seu gibão ornamentado, boné recamado de jóias e caracóis parecendo acantos, Grifonetto Baglioni, que matou Astorre com a noiva, e Simonetto com seu pagem, e cuja formosura era tanta que, quando morria estendido na piazza amarela de Perugia, os que o haviam odiado não puderam evitar o pranto, e Atlanta, que o amaldiçoara, até o abençoou.

Все они таили в себе какую-то страшную притягательную силу. Они снились Дориану по ночам, тревожили его воображение днем. Эпоха Возрождения знала необычайные способы отравления: отравляла с помощью шлема или зажженного факела, вышитой перчатки или драгоценного веера, раззолоченных мускусных шариков и янтарного ожерелья. А Дориан Грей был отравлен книгой. И в иные минуты Зло было для него лишь одним из средств осуществления того, что он считал красотой жизни.

Havia em todos eles um horror fascinante. Via-os à noite e perturbavam-lhe a imaginação durante o dia. A Renascença conhecia estranhos processos de envenenamento - o envenenamento por meio de um elmo e um archote aceso, uma lua bordada e um leque ornamentado de jóias, uma dourada caixa de aromas e uma coleira de âmbar. Dorian Gray fora envenenado por um livro. Em certos momentos, considerava o mal como um simples meio de poder realizar a sua concepção do belo.