Нелегко жилось Сесси Джуп под началом у мистера Чадомора и миссис Грэдграйнд, и в первые месяцы ее послушничества мысль о бегстве не раз приходила ей на ум. Так густо, с утра до ночи, сыпались на нее факты, и жизнь вообще так сильно напоминала разлинованную в мелкую клетку тетрадь, что она и впрямь убежала бы - не будь одного соображения. Как это ни печально, но соображение, удержавшее Сесси от бегства, не было итогом математических выкладок, - напротив, оно бросало вызов всем и всяческим расчетам, и любой статистик страхового общества, составляющий таблицу вероятностей, исходя из данных предпосылок, мгновенно опроверг бы его. Девочка не верила, что отец ее бросил, она жила надеждой на встречу с ним и была твердо убеждена, что, оставаясь в этом доме, исполняет его желание. Прискорбное неразумие, с каким Сесси цеплялась за эту надежду, упорно отвергая утешительную мысль, что отец ее - как дважды два - бессовестный бродяга, лишенный естественных человеческих чувств, наполняло сердце мистера Грэдграйнда жалостью. Но что было делать? Чадомор докладывал, что она чрезвычайно тупа на цифры; что однажды получив общее понятие о земном шаре, она не проявила ни малейшего интереса к подробным измерениям его; что ей крайне трудно дается хронология и запоминает она только те даты, которые знаменуют какое-нибудь горестное событие; что она разражается слезами всякий раз, когда ей предлагают быстро сосчитать (в уме), сколько будут стоить двести сорок семь муслиновых чепцов по четырнадцать с половиной пенсов за штуку; что хуже ее во всей школе не учится никто; что после двухмесячного ознакомления с основами политической экономии, не далее, как вчера, ее поправил мальчишка, трех футов от пола, ибо она дошла до такой нелепости, что на вопрос, каков первейший закон этой науки, ответила: "Поступать с людьми так, как я хотела бы, чтобы они поступали со мною" *. Мистер Грэдграйнд, качая головой, говорил, что это очень грустно, что это доказывает необходимость энергичного и длительного перемола на жерновах знания посредством дисциплины, строгого расписания, Синих книг *, официальных отчетов и статистических таблиц от А до Зет! и что нужно удвоить усилия. Что и было исполнено - от чего Джуп впадала в тоску, но ученее не становилась. - Хорошо быть такой, как вы, мисс Луиза! - сказала Сесси однажды вечером, покончив с уроками на завтра с помощью Луизы, которая пыталась хоть немного распутать клубок ее недоумений. - Ты так думаешь? - Не думаю, а знаю, мисс Луиза. Все, что мне сейчас так трудно, было бы совсем легко. - Может быть, тебе от этого не стало бы лучше, Сесси. Сесси, подумав немного, проговорила: - Но мне не стало бы хуже, мисс Луиза. На что Луиза отвечала: - Я в этом не уверена. Девочки так редко сходились друг с другом - и потому, что жизнь в Каменном Приюте, своим однообразным круговращением напоминая шестерню, не располагала к общительности, и потому, что запрещалось касаться прошлого Сесси, - что они все еще были между собой почти как чужие. Сесси, глядя Луизе в лицо темными удивленными глазами, молчала, не зная, сказать ли что-нибудь еще, или ничего не говорить. - Смотри, как ловко ты ухаживаешь за моей матерью и как ей хорошо с тобой. Мне бы никогда так не суметь, - продолжала Луиза. - Да ты и себе доставляешь больше радости, чем я себе. - Но простите, мисс Луиза, - возразила Сесси, - ведь я - ах, я такая глупая! Луиза, против обыкновения, засмеялась почти весело и заверила Сесси, что со временем она поумнеет. - Если бы вы знали, - сказала Сесси, чуть не плача, - до чего я глупа. На всех уроках я делаю одни ошибки. Мистер и миссис Чадомор без конца вызывают меня, и в моих ответах всегда ошибки. Я, право, не виновата. Они как-то сами собой получаются. - А мистер и миссис Чадомор никогда, вероятно, не ошибаются? - Нет! - с жаром воскликнула Сесси. - Они все знают. - Расскажи мне про свои ошибки. - Даже стыдно рассказывать, - неохотно согласилась Сесси. - Вот, например, сегодня мистер Чадомор объяснял нам про натуральное процветание. - Должно быть, национальное, - заметила Луиза. - Да, верно. А разве это не одно и то же? - робко спросила Сесси. - Лучше говори "национальное", раз он так сказал, - уклончиво отвечала Луиза. - Ну хорошо, - национальное процветание. И он сказал: пусть этот класс будет нацией. И у этой нации имеется пятьдесят миллионов фунтов стерлингов. Разве это не процветающая нация? Ученица номер двадцать, отвечай: процветает ли эта нация, и обеспечено ли тебе благосостояние? - А как ты ответила? - спросила Луиза. - Вот то-то, мисс Луиза, - я ответила, что не знаю. Откуда же мне знать, процветает эта нация или нет, и обеспечено ли мне благосостояние, раз я не знаю, чьи это деньги и принадлежит ли мне сколько-нибудь из них? Но оказалось, что это совсем ни при чем. В цифрах об этом нет ничего, - всхлипнула Сесси, вытирая слезы. - Это была грубая ошибка, - заметила Луиза. - Да, мисс Луиза, теперь-то я поняла. Тогда мистер Чадомор сказал, что он задаст мне еще один вопрос: предположим, что наш класс - огромный город, и в нем миллион жителей, и за год только двадцать пять человек из них умирают от голода на улицах. Что ты можешь сказать о таком соотношении? И я сказала - ничего другого я придумать не могла, - что, по-моему, тем, кто голодает, вероятно ничуть не легче оттого, что других, неголодающих, целый миллион - хоть бы и миллион миллионов. И это тоже было неверно. - Разумеется, неверно. - Тогда мистер Чадомор сказал, что задаст мне еще один вопрос. И он сказал - вот казуистика... - Статистика, - поправила Луиза. - Верно, мисс Луиза, я всегда путаю ее с казуистикой, это еще одна моя ошибка. Вот статистика несчастных случаев на море. И вот я вижу (это говорит мистер Чадомор), что в течение определенного времени сто тысяч человек пустились в дальнее плавание, и только пятьсот из них утонули или сгорели живьем. Сколько это составляет процентов? И я сказала, - тут Сесси, сознаваясь в своей вопиющей ошибке, залилась горючими слезами, - я сказала нисколько. - Нисколько, Сесси? - Нисколько, мисс. Ведь это ничего не составляет для родных и друзей погибших. Нет, я никогда не выучусь. А хуже всего то, что хотя бедный мой папа так хотел, чтобы я училась, и я очень стараюсь учиться, потому что он этого хотел, а как раз ученье-то мне не по душе. Луиза молча смотрела на темную хорошенькую головку, виновато склоненную перед ней, пока Сесси не подняла на нее глаза. Тогда она спросила: - Твой отец, Сесси, сам был очень ученый и потому хотел, чтобы и тебя хорошо учили? Сесси медлила с ответом, и лицо ее выражало столь явное опасение, как бы не нарушить запрет, что Луиза поспешила добавить: - Никто нас не услышит; а если бы и услышал, что может быть дурного в таком невинном вопросе? - Нет, мисс Луиза, - сказала Сесси, ободренная словами Луизы, и покачала головой. - Мой папа совсем неученый. Он едва умеет писать, и редко кто может прочесть то, что он пишет. Я-то могу, конечно. - А твоя мать? - Папа говорит, что она была очень ученая. Она умерла, когда я родилась. Она... - Сесси дрожащим голосом сделала страшное признание - ...она была танцовщицей. - Твой отец любил ее? - Луиза задавала вопросы со свойственной ей глубокой, страстной пытливостью - пытливостью, блуждающей во тьме, точно отверженное существо, которое скрывается от людских взоров. - О да! Любил так же горячо, как меня. Папа и меня-то любил сначала только ради нее. Он повсюду возил меня с собой, когда я была еще совсем маленькая. Мы никогда с ним не расставались. - А теперь, Сесси, он оставил тебя! - Только потому, что желал мне добра. Никто не понимает его, как я, и никто не знает его, как я. Когда он оставил меня ради моей же пользы - он никогда не сделал бы это ради себя, - я знаю, что у него сердце разрывалось от горя. Он ни одной минуты не будет счастлив, пока не воротится. - Расскажи мне еще про него, - сказала Луиза. - И больше я никогда не буду спрашивать. Где вы жили? - Мы разъезжали по всей стране, а подолгу нигде не жили. Мой папа... - Сесси шепотом произнесла ужасное слово - ...клоун. - Он смешит публику? - спросила Луиза, понимающе кивнув головой. - Да. Но иногда публика не смеялась, и тогда он из-за этого плакал. В последнее время она очень часто не смеялась, и он приходил домой совсем убитый. Папа не такой, как все. Люди, которые не знали его так хорошо, как я, и не любили его так сильно, как я, иногда думали, что он немножко сумасшедший. Случалось, они зло шутили над ним; но они не знали, как он страдает от их шуток, это видела только я, когда мы оставались одни. Он очень застенчивый, а они этого не понимали. - А ты была ему утешением во всех его горестях? Она кивнула - слезы текли у нее по щекам. - Надеюсь, что да, и папа всегда так говорил. Он стал такой робкий, боязливый, считал себя несчастным, слабым, беспомощным неучем (он сам постоянно твердил это). Вот потому-то он и хотел, чтобы я непременно многому выучилась и чтобы я выросла не такая, как он. Я часто читала ему вслух, это как-то подбадривало его, и он очень любил слушать. Книги я читала нехорошие - мне теперь нельзя говорить о них, - но мы не знали, что они приносят вред. - А ему они нравились? - спросила Луиза, не сводя испытующих глаз с лица Сесси. - Ах, очень нравились! И сколько раз они удерживали его от того, что в самом деле могло повредить ему. И много было вечеров, когда он забывал о всех своих бедах и думал только о том, позволит ли султан Шахразаде рассказывать дальше *, или велит отрубить ей голову раньше, чем она кончит. - И отец твой всегда был добрый? До самого последнего дня? - спросила Луиза, в нарушение строгого запрета явно раздумывая над рассказом Сесси. - Всегда, всегда! - отвечала Сесси, стискивая руки. - И сказать вам не могу, до чего он был добрый. Я видела его сердитым только один раз, и то он рассердился не на меня, а на Весельчака. Весельчак... - она шепотом сообщила убийственный факт, - это дрессированная собака. - А почему он рассердился на собаку? - спросила Луиза. - Они воротилась домой после представления, а потом папа велел ей прыгнуть на спинки двух стульев и стоять так - это один из ее номеров. Она глянула на него и не сразу послушалась. В тот вечер у папы ничего не выходило, и публика была очень недовольна. Он закричал, что даже собака знает, что он уже ни на что не годен, и не имеет к нему жалости. Потом он начал бить собаку, а я испугалась и говорю: "Папа, папа, не бей ее, она же так тебя любит! Папа, ради бога, перестань!" Тогда он перестал ее бить, но она была вся в крови, и папа лег на пол и заплакал, а собаку прижал к себе, и она лизала ему лицо. Тут Сесси разрыдалась, и Луиза, подойдя к ней, поцеловала ее, взяла за руку и села подле нее. - Доскажи теперь, Сесси, как отец оставил тебя. Я так много у тебя выспросила, что уж расскажи все до конца. Если это дурно, то виновата я, а не ты. - Вот как это было, мисс Луиза, - начала Сесси, прижимая ладони к мокрым от слез глазам: - Я пришла домой из школы, а папа тоже только что передо мной воротился из цирка. И вижу, сидит он у самого огня и раскачивается, будто у него что болит. Я и говорю: "Папа, ты ушибся?" (это случалось с ним, да и со всеми в цирке); а он говорит: "Немножко, дорогая". А потом я подошла поближе и нагнулась к нему, и вижу, что он плачет. Я стала утешать его, а он прячет от меня лицо, весь дрожит и только повторяет: "Дорогая моя! Радость моя!" Тут в комнату ленивой походкой вошел Том и посмотрел на девочек равнодушным взглядом, красноречиво говорившим о полном отсутствии интереса ко всему на свете, кроме собственной персоны; но и та в настоящую минуту, видимо, мало занимала его. - Я просила Сесси рассказать мне кое о чем, - обратилась к нему Луиза. - Ты можешь остаться. Но помолчи минутку, не мешай нам, хорошо, Том? - Пожалуйста! - сказал Том. - Я только зашел сказать, что отец привел старика Баундерби, и я хочу, чтобы ты вышла в гостиную. Потому что, если ты выйдешь, он непременно позовет меня обедать. А не выйдешь, ни за что не позовет. - Сейчас приду. - Я подожду тебя для верности. Сесси продолжала, понизив голос: - Под конец папа сказал, что он опять не угодил публике, и что теперь всегда так, и что он пропащий человек, и мне без него было бы куда лучше. Я говорила ему все самые ласковые слова, какие только приходили мне на ум; и он как будто успокоился, а я стала рассказывать про школу, про все, что мы делали и чему нас учили. Когда больше рассказывать было нечего, он обнял меня и долго целовал. Потом он попросил меня сходить за примочкой, которой он всегда лечил ушибы, и велел купить ее в самой лучшей аптеке, - а это в другом конце города; потом он опять поцеловал меня; и я ушла. Я уже спустилась с лестницы, но опять поднялась наверх, чтобы еще раз взглянуть на него, и спросила: "Папочка, можно, я возьму с собой Весельчака?" А он покачал головой и говорит: "Нет, Сесси, нет, родная. Ничего не бери с собой, что заведомо мое". Я ушла, а он остался сидеть у огня. Вот тут-то, должно быть, ему, бедному, и подумалось, что ради меня ему лучше уйти, потому что, когда я принесла лекарство, его уже не было. - Послушай, Лу! Не прозевай старика Баундерби! - напомнил Том. - Больше мне нечего рассказывать, мисс Луиза. Я берегу примочку, и я знаю, что он воротится. Как только увижу, что мистер Грэдграйнд держит в руках письмо, так у меня дух захватывает и в глазах темнеет, - все думаю, что это от папы или мистер Слири прислал мне весточку о нем. Мистер Слири обещал тотчас написать, если услышит что-нибудь о нем, и я уверена, что он меня не обманет. - Лу, не прозевай старика Баундерби! -повторил Том и присвистнул от нетерпения. - Он того и гляди уйдет! С тех пор, каждый раз, как Сесси, приседая перед мистером Грэдграйндом, робко спрашивала: "Простите, сэр, за беспокойство... но... не получали ли вы письма обо мне?" - Луиза, если ей случалось быть при этом, отрывалась от любого занятия и с не меньшей тревогой, чем Сесси, ждала ответа. И каждый раз, после неизменного ответа мистера Грэдграйнда: "Нет, Джуп, ничего такого не было", у Луизы, так же, как у Сесси, дрожали губы и глаза ее участливо провожали Сесси до дверей. Мистер Грэдграйнд, бывало, как только Сесси выйдет из комнаты, не преминет заявить, что, ежели бы Джуп с ранних лет была воспитана надлежащим образом, она сама, путем здравых рассуждений, доказала бы себе полную беспочвенность своих несбыточных надежд. Однако, по всей видимости (впрочем, он-то этого не видел), несбыточные надежды способны были оказывать столь же сильное воздействие, как и любой факт. Но это наблюдение оправдывалось только на примере дочери мистера Грэдграйнда. Что касается Тома, то он быстро приближался к отнюдь не редкому идеалу расчетливости, достигнув которого человек преимущественно хлопочет о самом себе. А миссис Грэдграйнд если вообще выражала какое-нибудь мнение по этому поводу, то слегка высовывалась из своих платков и шалей, точно соня из норы, и начинала: - Иисусе Христе, разнесчастная моя голова, и как только она не отвалится! Долго еще эта упрямая девчонка будет приставать ко всем со своими письмами! Честное слово, уж, видно, судьба моя такая, просто наказание божие! И почему это вокруг меня вечно такое творится, что я покою не знаю! Удивительное дело, точно все сговорились, чтобы мне никогда покою не знать! Но тут обыкновенно мистер Грэдграйнд устремлял взор на свою супругу, и под тяжестью этого леденящего душу факта она снова впадала в оцепенение. |